top of page

ПОМОЛЧИМ?

 

Зима легла, а спокойней не стало. Задувало хмуро и назойливо. Но гулять было нужно. «А то «сядет» кровь». Оживала детская неволя, когда изгоняли «на воздух»: тебе же необходимо! Когда, пытаясь скинуть хоть сколько-то из ста одежек, скулишь: целый день, без отдыха, гуляю!..

Во дворе, унылом и кирпичном, вечном моем слепом дворе, прямо вангоговском с «Прогулки заключенных», было пусто. Будто заключенные уже отгуляли. Только какая-то малая фигурка, с рукавами до земли, делала круги в виду моей скамейки. Круги сужались. Фигурка росла и возникала прямо передо мной. Из-под красного капора карие вопросительные глаза. И коричневая шу­ба с пришитыми, пусто болтающимися рукавицами.

— Иди сюда,— говорю я.— Скучно тебе?

— Скучно,— отвечает фигурка.— А вам?

— И мне. Иди сюда.

И она, явно обрадованно, идет.

— Как тебя зовут?

— Марина.

— А меня Ирина.

— Похоже,— говорит Марина и дует в красный кулак.

— Замерзла? А почему без варежек?

 Потоушто в них снег.

— Откуда он там? Давай чистить.

— Потоушто попал. И не вытряхивается.

Конечно, я спрашиваю у Марины, сколько ей лет, и она, не раздражаясь на взрослый вздор, с готовностью отвечает, что пять. Почти. И добавляет:

— Много уже.

Задуло, завихрилось, и мы вдруг хором закашляли.

— Помолчим? — сказала я.

— Да, на ветру болтать нельзя,— умудренно цедит Марина и прижимает к губам указательный палец.— Тсс!..— Но тут же отнимает: — Скучно... А вам?

Я говорю, что это потому, что темные дни, самые темные. Солнца нет, снега мало. Другое дело, когда хлопья летят, кружатся...

— Любишь?

— А вы?

— Хоть бы пошел! А то — пасмурно. Знаешь, ведь раньше, когда-то, давным-давно, называли не декабрь, а хмурень.

— Потоушто все хмурые? Им тоже скучно?.. Нет,— заключает Марина, вздохнув,— скучно, что ни к кому нельзя. Все — одна.

— Отчего так?

— Потоушто я уже поправилась, но еще болею. Ма­ма говорит: все липнет. То воспаление в легких. Пять раз. То поехала в санаторий, через три дня свинку схва­тила. Приехала домой, пошла в сад — ветрянка стала... А к вам не липнет? — вежливо спрашивает Марина.

— Липнет,— вежливо отвечаю я и тоже тру паль­цы.— Холодно сегодня, знойко, как говорили когда-то.

— Давно-давно? А вы побегайте! Нет-нет, не надо,— спохватывается Марина. И задумчиво добав­ляет: — Раз липнет...

И она, остерегая, говорит, что бегать нельзя, а то вспотеешь, а потеть нужно ночью. Тогда дают такое варенье, а потом меняют рубашки.

— Тсс! Дует,— говорю я.— Помолчим?..

И мы помолчали. А ветер гнал на нас черные листья, будто и нас хотел сдуть вместе с ними.

— Ветрянка — это когда все чешется, а чесать нельзя,— философски продолжает разговор Марина.— Чесать нельзя — дырки сделаются. Будешь потом высту­пать в театре или в цирке, и скажут: «Какая красивая артистка, а у нее дырки».

— Да, уж видно, терпеть нужно,— говорю я.— Ма­ло ли что бывает: чешется или болит. Терпеть. Может, пройдет.

— Может, пройдет,— откликается она.— Только гу­лять надо и... есть.— Нос ее как-то, независимо от лица, морщится.— Я бы ела, с удовольствием, да — не хочется... А можно я вам ленточку подарю? — вдруг спрашивает Марина. И дарит. Узенькую, синюю. Нераз­лучную.— Жалко вот, шахмат нет... Сыграли бы...— вдруг совсем взрослым голосом говорит она и вздыхает, но вздыхает сокрушенно, как очень маленькие.

— А ты умеешь?

— Да, и еще обыгрываю.

— Кто же тебя научил?

— Как — кто: папа. Он же мастер. По шахматам.

— Значит, будешь чемпионкой?

— Не-ет. Просто, чтоб играть. Потоушто люблю. Думать надо. Все время думать. И — не скучно.

Марина поежилась, подняла воротник, объяснила, что шуба у нее теплая, но для нее еще расти надо и... толстеть. «Она как раз болгарская, заграничная».

— Скажи, какая иностранка,— говорю я и туже затягиваю на ней шарф.

— Не-ет. Я не иностранка. Папа и мама русские. А я, наверно, польская. Потоушто у меня бабушка Панидвига.

— Ядвига?

— Не-ет. Панидвига.

Пожалуй, Панидвига. Думала же я (когда-то, давным-давно!), что «И в каждом пропели ридыши спокой­ствие наших границ...».

— Тебя, наверно, и Мариной назвали для Пани- двиги...

— Не-ет... Для меня. Как мою прабабушку.

— Выходит, ты Панимарина?..

— Тсс, ветер! — Пани Марина опять приставляет палец к губам, точно взрослая из нас — она, и глядит на меня будто глазами всех своих прабабок: — Вот опять кашляете!

Ну, замерзнем! Отдавай мои варежки и — до­мой,— говорю я, вставая.— Иди читай — умеешь ведь? Тебе, верно, через зиму в школу.

— Через зиму... если здоровая буду... Вон в ту.— И она показывает на другой кирпичный двор, за нашим двором, куда по утрам с портфелями шли дети всех бесчисленных этих подъездов. А прежде — их родители.

—А вы завтра выйдете? А? — Тихий голос Марины (от каменных стен, что ли?) звучит все громче:—Хоти­те, я шахматы вынесу, маленькие такие, дорожные, с дырочками?.. Выпейте сейчас чаю горячего с вареньем, с тем!.. А?.. Выйдете?

Мы помахали друг другу и ушли. И двор оконча­тельно опустел, потоушто задувало все злее, переме­шивая день и ночь, вчера и сегодня.

bottom of page